Тема: Фрагмент из "Записок"
Полиглотыч.
Не то чтобы Полиглотыч знал особенно много языков, нет… Скорее, у него было несколько иное дарование…
Добудут, к примеру, кочегары канистру неизвестной жидкости – но пить боятся. Спиртом пахнет, гореть – горит, все нормально, а страшно. Семьи, дети. Не могут решиться. И несут пол-литру Полиглотычу, на пробу. Тот понюхает, подумает… Возьмет чуть на язык, повременит… Выпьет стопку, позанимается чем другим, время оттянуть… Бывший анестезиолог, он по выбросу в кровь токсинов, что ли… по вкусу во рту от состава крови, по сердцебиению, по давлению своему… А скорее, редким своим и весьма востребованным чутьем, можно сказать – даром, интуитивно мог угадать – можно ли данную жидкость пить, или опасно. Или смешать с чем нужно. Или угля добавить березового, или иное что сделать. Выпив уже всю пол-литру, посидев, покурив перед умирающими от нетерпения кочегарами, он нехотя говорил: - можно, понемногу… И только тогда было можно; а все, кто не дождался или вообще к Полиглотычу не обратился – их и нет уже никого, по-моему, или ослепли… Ведь если Полиглотыч в чем-то сомневался, и говорил – не надо бы… То пить было опасно, а если и рвоту у себя вызывал – то жидкость украденная была прямым ядом, для любого организма!
К добродетелям Полиглотыча можно отнести и то его качество, что он, прослышав, что где-то в кочегарке раздобыт галлон спирта, сразу туда спешил, если был на ногах. Без спросу и разрешения, даже вырвав у кого-то кружку, он делал глоток-два и отходил. И если ему что не нравилось, то через время он врывался опять и галлон весь разбивал, не боясь быть за то побитым!
Сейчас Полиглотыч… А значит, и вся кочегарня, все вместе, уже два дня были в нездоровом воодушевлении. Жидкость, которую Барбара выписала откуда-то из Сибири, была просто чудесна. Бутылочки чуть не целовали, а надпись на этикетке читали с нежностью, как письма невест читают на каторге.
«"Шаман." Средство для ванн тонизирующее. Состав. Спирт этиловый, вода, экстракт мухомора коричневого и других грибов хороших.» Просто и кратко, как «я люблю тебя и жду».
Денег, разумеется, не было ни у кого; даже те, кто стоял в очереди, а не лежал в отчаянии в траве, стояли просто так, как деревья, живущие надеждой. Они видели, что там, за стеклами с вялыми мухами, за решеткой, за незначительными обстоятельствами, за глупыми человеческими условностями, временно их разделяющими, стоят, стоят и ждут свидания ящики с разлитым уже нектаром!
Полиглотыч сегодня хорошо похитрил… Он сумел внушить Барбаре, что ему, чтобы учуять нуклеотиды, четвертушки будет мало – и был сейчас пьян за всех. Ему было полностью хорошо, но он от ларька не отходил и смотрел сквозь стекла со всеми. Могучее желание приблизиться к его состоянию уже давно подняло с травы нескольких кочегаров; они невольно держались к Полиглотычу ближе; а иные, веруя в волновой способ передачи блаженства, тихо трогали его за фуфайку.
Так делал всегда добрый и тянущийся к дружбе Игуадоныч.
Игуадоныч.
Пить с Игуадонычем было легко, это был человек-шелк, но посидеть с ним никогда не удавалось. Выпив с кочегарами поровну, Игуадоныч не оставался проклинать правительство или говорить о знаменитых женщинах. И не потому, что эти сферы были для него одинаково недоступны. Выпив, и, на краткое время выбравшись из своей тягостной депрессии, Игуадоныч спешил домой – поддержать унывающий в скорбях житейских дух бедной семьи своей. Он шел по вечернему городу, но не видел и не слышал ничего – он нес радость жизни в свой дом… У них так хорошо все начиналось! Когда-то давно, когда им и уединиться-то было негде, он всю ночь мог проразмышлять о вечерних их разговорах… И выдать удачный стишок, где ее слова, сказанные, быть может, без притязаний на глубокий смысл, в обрамлении его рифм, не утрачивая и буквальности, становились дорогим камешком в любовно сделанной оправе – удивляя ее саму оборотом смысла…
А затем и она отвечала тем же. Она из стишков делала романсик, и играла ему на фортепиано – слушали все гости, а понимали до конца лишь они оба. Такие вот секреты у всех на виду. Своему первенькому они романсы эти пели с колыбельными… А второй, младшенькой, уже ничего не пели, пришла бедность и нужды…И сегодня Игуадоныч был полон решимости со всеми разладами покончить. Он точно знал, что он сегодня сделает – то, собирался сделать давно. Он устроит дома теплый, добрый вечер – и хорошо будет всем. Во-первых, он сделает со старшеньким уроки. Все ему растолкует, и потом походатайствует перед мамой – раз уж все сделано на отлично, то пусть поиграет в футбол за домом… А то каждый день из-за этого разногласия… И тот уйдет на улицу благодарный… А потом он сядет порисовать со младшенькой…Чтобы та не шкодила, а дала маме спокойно постираться. И рисовать они будут со вкусом, и говорить обо всем… Будучи по неоконченному своему образованию педагогом, Игуадоныч знал, что если этот добрый, теплый вечер западет в детей, то он может остаться в них глубоко, на всю жизнь, и что они, ностальгически обращаясь к нему во всех скорбях, до самой старости будут иметь его как шкатулку с ничем неуничтожимой отрадой… А пока старшенький пусть знает, что семья – это хорошо, и что приходить после трудов дневных нужно именно в свой дом, где тебя ждут и слегка ругают, что ты так долго… По пути, на остатки какой-нибудь внезарплатной подработки, Игуадоныч покупал сладостей…
Но дома сходу, с порога, как бы вонзая кинжалы, жена вдруг начинала задавать жесткие вопросы. Положение семейных дел оказывалось гораздо хуже, чем предполагал Игуадоныч. Опять не заплатили по сборам в родительский комитет в школе, на неделю просрочена плата в детсад. Где ей сейчас взять деньги? Деньги на обувь детям нужны срочно – уже осень! Электричество грозились обрезать, наложить штраф и подать в суд – заметили хитрости со счетчиком… Слушая эти и другие новости, убиваемый ими, Игуадоныч шел в комнату и падал на диван вниз лицом… Жена продолжала перечислять нужды и напасти, говорила, говорила… Почему она, учитель музыкальной школы, терпит то унижение, что занимает у соседей? Когда наконец все это кончится? Ей начинало казаться, что уткнувшийся в подушку муж и не слушает даже… И вдруг она, для самой себя неожиданно, начинала лупить мужа чем попадя. Наверное, от того все швабры и веники в доме Игуадоныча были подмотаны изолентой.
Старшенький смотрел на это дело брезгливо… Он и так горевал от того, что его не пускают поиграть в футбол в школьной обуви – а другой нет пока… Младшенькая бегала по квартире и искала хлопушку. Сверхлегкая и сверхпрочная, хлопушка эта уникальная била папу не так больно, никогда, как ее не гни, не ломалась, а при рассечении ею воздуха она и пела и умудрялась воздух озонировать – единственный, кстати, случай в жизни Игуадоныча, когда ему хоть как-то помогали внедренные правительством на место детских пособий нанотехнологии.
Жена лупила и лупила, вкладывая все свое отчаянное горе в каждый удар. Но у Игуадоныча, как у древней рептилии, кровь отливала к хвосту, когда его лупили по голове, и к голове, когда по хвосту – и ему было как бы хорошо. Он как бы ничего не чувствовал. Он как бы спал. Но он не спал.
Жена трудилась до усталости, пытаясь сквозь панцирь донести до мужа всю свою безысходную скорбь, всю свою усталость от ежедневных унижений бедности – бедная женщина не знала, что там, в глубине этого молча лежащего человека уже была скорбь, ее скорби не меньше. И не за семью только, как у нее, а сразу и за всю Родину.
Сейчас, в очереди, Игуадоныч был без денег – подработок никаких не находилось, а пропивать зарплату он себе не позволял. Потрогав тихонько Полиглотыча за фуфан, вздохнув от неудачи, он пошел в траву и лег рядом с Перигеичем… Тебя, девочка, может, удивляет, что кочегары давали друг другу такие прозвища? Удивляться нечему – нет жизни человеческой, нет и имени человеческого… Если не брать Игуадоныча, то о всех остальных можно сказать так:
Не влекомые с юных лет никакой любовью – ни к однокласснице, ни к пьяненьким и скандальным родителям, ни к неведомой Родине, ни к неведомому Богу – они не имели и стимула делать себя достойными объекта любви. Они почти не трудились развить тела свои спортом, чтобы одноклассницу при случае защитить; умы – книгами, чтобы уметь разговорами ее увлечь; чувства – искусствами, чтобы уметь мыслить тонко. И, самое главное – в молодости, когда сил… или пусть даже дури - много, они не приобрели привычку созидать себя для кого-то или чего-то, что они полюбили больше себя и поставили себя выше. Привычка эта нужна нам до старости; оставить эти труды над собой – это начать падать… Паша, смотря на лежащую в траве кочегарную пьянь, осуждал ее не сильно. Он понимал, что не каждому в жизни дано, девочка, сидеть с тобой за одной партой.
Впрочем, многие сорвались на кочегарное дно уже в возрасте зрелом, когда сохранить человека человеком, среди великих ударов судьбы способна лишь великая вера – но вера не любит жить в сердцах нечистых.
А разговоры у кочегаров какие бывают – наверное, и тебе приходилось с неприязнью проходить мимо них разговаривающих. А уста говорят, как известно, от избытка сердца. И если сердце свое человек похожим на помойку делает, то и ждать радостей ему от жизни уже не имеет смысла. Всю жизнь он увидит как грязь и тяжесть. Мучаясь от отсутствия света, заболит душа. Ее зальют спиртным. Спирт прогорит, тоска усилится, ее зальют сильнее. Она сильнее станет, потому что такие пожары спиртом не тушатся. И так – день за днем. В итоге когда-то отключится печень, навсегда перестав вырабатывать естественные алкалоиды. И добавляют эти мученики неверия к своим духовным мукам еще и телесные – ни один орган их бедового организма не захочет уже нормально работать без этанола. И становится человек… точнее, уже кочегар, полностью зависим от бутылочек донны Барбары – и несет в ларек все, лишь бы протянуть еще немного без особых мучений… Такие вот, девочка, дела…
Еще нашим сменщиком был какое-то время Перигеич.
Перигеич.
С Перигеичем я пил, но мне не понравилось... Он не умел относиться ко всему легко, он как-то уж слишком тяжело и серьезно воспринимал действительность. Выпил – так отдохни, расслабься, о приятном поговори… Мало ли тем… Охота, рыбалка… Пусть нет времени и денег – в журналах почитай, обсуди, как будто сам порыбачил… Про лодки, про машины поговори чьи-нибудь…Про ружья… Так нет. Выпьет Перигеич, помолчит, да и давай за свое…
- Гады, твари, инородцы проклятые! Все леса продали, а говорить будут, что кочегары дрова не экономили! В какой нищете народ держат! Начали пропаганду семейных ценностей. И что? У меня на двух детей малых пособие – четыреста российских шекелей в месяц! Одна банка молочной смеси в месяц! На двух детей! А во Франции кочегар с двумя детьми имеет пособие – можно не работать! Да! А нефти нет у них, они ее покупают, как и газ! Просто на граждан своих не жалеют! У них правительство – Французское, а у нас – колониальное! Ну разве я многого хочу? Ну разве я многого прошу? Я десять лет без отпуска, и два года – без выходных; так же и с ума сойти не проблема! А почему я без выходных? А потому что каждый шекель жалко! Проспал день – не заработал триста - пятьсот шекелей. Сельское хозяйство уничтожили, еда страшно дорогая, голод, жиды проклятые, готовят! Поля двадцать лет зарастают! Скоро подоконники жрать будем! Куда ни посмотри – кругом тюнинг-ателье, чью-то роскошь еще роскошнее делать – единственно прибыльное дело! О том, что бы просто еду производить – ни одна тварь не думает, хотя есть на бюджетной зарплате твари, единственной обязанностью имеющие думу о том, чтобы голода не было, это же стратегически важно! Безработица организована искусственно, бедность искусственно сделана! Нас, с нашими ресурсами, сделать богатыми – ума прикладывать не надо; это нищими сделать – нужен гениальный ум, с нашими-то богатствами! И нефть, и поля, и леса, и просторы, и умы, и сердца – и такую страну держать чуть не в геноциде! Да весь мир провались под землю – не то что кризиса быть у нас не должно, ни одна булочка подорожать не должна! Мы можем и должны жить автономно – это просто для самосохранения необходимо! Ну что, не прав я? Ну что им, тварям, жалко кость нам лишнюю бросить, чтобы хоть какое малое облегчение вышло? Ну не считают за людей, понятно, этого от них их религия требует; но к скотине-то тоже помягче относиться нужно! Садисты, звери проклятые, исчадия адские… Сколько от этой бедности горя кругом… У кого на таблетки нет, кто семью по два месяца не видит, кто спивается, как мы, перспективы никакой… гайки, твари, все сильнее затягивают…
Кочегары унимали Перигеича: - «Уймись ты, Перигеич! С таким трудом наскребли на пол-литру, стресс снять надо, давай о хорошем о чем-нибудь! Все это мы и так понимаем, но какая радость вообще пить начинать, если настроение получается, как у трезвого»?
И последний, кто был нашим сменщиком – это Межзвездыч. Это, девочка, самый трагичный персонаж моей сказки. Говорить о Межзвездыче мне тяжелее всего. Неужели бытие действительно определяет сознание? Не верю, не хочу верить; но нужно мне все же признать, что внешнее у иных людей давит на внутреннее не на шутку. Да к тому же и родился Межзвездыч, как он рассказал мне, с какой-то никуда неуходящей внутренней тоской. Помнил он себя с самого раннего детства, и уверил меня, что никогда и ничего его не радовало: ни детдом, ни заводское общежитие, ни дисбат.. Не приученный с детства принимать ласку и заботу, он и вырос каким-то слишком одиноким человеком. Он всегда, с детдома, был среди людей; но человеческое тепло, не распознанное им в детстве, стало ему сначала незнакомым, а затем и чуждым… Межзвездыч всегда жил в своем одиночестве. Где бы он ни был, с кем бы он не говорил, - он всегда был от собеседника далеко-далеко; во внутренней своей, черной, от всего человечества бесконечно удаленной, забытой всеми межзвездной пустоте, вечный холод которой за дальностью расстояния был уже недосягаем ни для какого света и тепла; до Межзвездыча уже не долетали слова ни любви, ни сострадания, а лишь молекулы этилового спирта.
Смотреть на то, как Межзвездыч выпрашивает четвертушку, было неинтересно… Поясню, девочка.
Смотреть на то, как кочегары выпрашивают себе бутылочки, стоя у окошка ларька, было не то чтобы интересно, но и прямо упоительно для всякого любителя живого театра. И это была не игра, это была чья-то остро переживаемая жизнь… А иногда и смерть! Примерно раз в месяц какой-нибудь отвергнутый у окошка кочегар ложился опять в траву и уже не вставал.
Сценки у окошка ЛСД были двух видов: простое выпрашивание (когда сил не хватало на импровизацию) и сама импровизация. Иногда жанры эти смешивались, как в голове у Барбары – сериалы. Выглядело это примерно так:
Кочегар подходил, цеплялся умоляющими пальцами за отполированную добела миллионами умоляющих пальцев арматуру решетки, и, вкладываясь весь в следующие слова, говорил:
- Мать… Дай пол-литру… Нутро горить…
Вложив в эти слова в самом буквальном смысле всю душу, он оставался ждать приговора без души… Или вне тела – подбираясь к ящикам в ларьке.
- Ты должен-то сколько? – равнодушно спрашивала Барбара, листая тетрадку с записями долгов – сам-то помнишь? Чего молчишь? Ты кто вообще есть? Полстергеич?
Понюхав горлышки у плохо закрытых бутылочек, душа кочегара возвращалась в пыточную и очнувшийся ответствовал уже с задором:
- Хорошо как пахнет у Вас, Варвара Ивановна! Прямо жить опять охота! А долги я все помню, они у Вас все записаны… Я точно помню, что записаны…
- Не дури. Не зли меня. Сколько должен, сказала!
- В какой валюте?
- Так, пошел вон! Следующий!
Отходить от окошка нужно было быстро – на хитрецов и наглецов у Барбары были наработаны свои средства.
Можно было получить скалкой по пальцам, уцепившимся за решетку; можно было выпросить струю зеленой (под цвет пальто, если ветер дунет на Барбару) краски из баллончика прямо в глаз. Так были помечаемы одинаково серые кочегары…
Не имея денег, но имея острейшую нужду выпить, кочегары вкладывали все свои немалые таланты в изобретение способов выманить у Барбары пол-литру; начиналась импровизация. Самым надежным делом было подстроиться под настроение последней серии фильма, от которого оторвалась Барбара поторговать; нужно было на ходу сочинить историю гораздо красочнее сериальной, слушая которую, Барбара начинала за кого-то волноваться… И всегда почему-то выходило так, что весь вот этот сложный узел судеб разрешить в счастливую сторону может именно она, Барбара… Да! Чтобы кто-то, кого любят, несмотря на клеветы… не пустил себе пулю в благородный лоб… Чтоб не успели очернить той, которая любит, чистое имя… Для этого нужно срочно… Вот прямо сейчас… Вот просто этому кочегару… Вот просто дать… Простую пол-литру! И все! И все поженятся!
Варвара Ивановна догадывалась, что на ее чувствах играют; что ее своеобразным образом соблазняют; но она охотно прощала – мужчины все таковы! Наговорят свое, заласкают уши… да и возьмут свое… Кочегары пили ее пол-литру, как ее любовь.
Но с Межзвездычем было совсем не так. Он подходил молча, молча брался одной рукой за арматуру решетки. Другую непроизвольно ложил на грудь – там была депрессия размером с космос. Чтобы его страшное состояние не успело передаться, Барбара скоренько давала ему четвертушку и брала в руки скалку.
Так в древности с состраданием избегали прокаженных.
Итак, встал Паша в очередь со всеми кочегарами. Многие, не имея сил переговорить, переглянулись. Перископ ушел в траву, в траве стихло чтение и началось заседание штаба. Надо было что-то быстро решать. Занимать у Паши никто не хотел, все давно обзанимались, а занимать нужно было скорее – перед окошком стояла очередь попрошаек, Барбара их могла прогнать, увидеть сквозь стекла Пашу и подозвать его вне «очереди». Действовать нужно было решительно, у кого-то в траве уже останавливалось сердце – но действовать никто не хотел.
Но Бог, девочка, сострадателен ко всем без исключения людям – и самые падшие не лишены бывают его заботы. Как показали бы в протестантских фильмах – пришел к страждущим ангел. Сразу за Пашей, прилетев неизвестно откуда, и даже Пашу с разгону толкнув, занял очередь Апогеич – молодой и веселый кочегар с дальней кочегарки. Он был нагловат и полностью бесстыж – но зато никогда не унывал и не жадничал. Ему маякнули. Он понял.
- Здорово, Паш! Ну че, есть у нас еще давление в пороховницах?
Паша посмотрел на него недоуменно. У парня явно слиплись понятия. Апогеич уже принял где-то большую ванну, был в тонусе и видел всех людей хитрющими игривыми грибами… Возможно, он опять напросился на складе разливать из бочек по бутылкам.
- Человек человеку – гриб, Паша! Все мы из одной грибницы на свет выползаем, чтобы увидеться, поздороваться…Рад я с тобой поговорить! Займи двугривенный, Паша! Нужно срочно братию лечить. Волшебная жидкость! Умеют, шельмы, химикалии составлять! Даден же талант людям, нам во искушение… Займи!
- Да ты занимал уже – сказал Паша для виду.
- Нет, что ты! Что с тобой! Когда это?
- Да недавно – опять же для порядка сказал Паша.
- А, вот ты про что! Так это был не я совсем! То Перигеич был! Он совсем, совсем не я! Я Апогеич! Я совсем другой, что ты! Просто у меня сейчас фуфайка евоная и шапка…
- И личико – улыбнулся Паша в первый раз за день.
- Не, - засовестился кочегар – рожа-то у меня своя, просто она как у него.
Паша бросил взгляд разведчика вокруг себя и понял, что нужно минимум пол-ящика. Он дал на ящик.
Факт удачного займа весенним ветерком пошел по траве. Он ласково потрепал уже склонные к смерти кочегарские туловища; толкнул чье-то приостановившееся сердце, подвинул к вздоху чьи-то бездыханные легкие; к каждому он нашел свое доброе слово. Фуфайки стали приподниматься, обращая глазницы голов в сторону ларька. Кругом, кругом, как цветы из-под снега… Или нет: как после падения тяжелой авиационной бомбы, присыпанные прахом, встают в бой за жизнь пехотинцы - так, прослышав о ящике спирта, вставали с травы кочегары.
И были лица их, как лице земли: где черны, где зелены, а где траншеями изрыты.